Валерий Куринский

"Бедная собака чау-чау"

(фрагмент)
 

Кто отказался бы с делами земными не порывая, счастье презрев и плоть ни во что поставив, стать гостем богов, ещё будучи в этой юдоли, и, опьяняясь нектаром вечного бытия, ещё в образе смертного пребывая, отведать от щедрот бессмертия?
В конце концов, любовью несказанной горя, вознесемся и пылающими Серафимами от себя самих отринемся, и, божьей силой исполненные, не нами будем уже, а Им Самим, кто сотворил нас.

Пико делла Мирандола "Oratio de hominis dignitate" – "О достоинстве человека"



 

Кто
Ты, тот,
Что рождён
Рядом со мной,
Чей слышу я стон
За соседней стеной,
С птичью кость толщиной?

Дилан Томас




Над входом в не к месту вспомянутую мою добрую пору был витраж. А добираться до той поры отсюда – по длинному туннелю, в котором уже и сталактиты-сталагмиты завелись, и совсем как в пещере хлюпают шаги. И так трудно выбираться туда из-за текучки, из-за разных тонкостей в ощущениях – игрушечное что-то было в той поре, предварительное, такое, что как бы поправимо даже и начисто переписываемо.

Но когда уже двинешься в том направлении, встретишь массу отошедших, устранившихся или насильственно от тебя отлучённых. Как в какой-нибудь печерско-лаврской нише, вдруг заприметишь призабытое событие. Кое-что чуть оживёт, стронется, трепыхнётся и на новом месте окажется, заново понятое, уже облюбованное, дорогое, лич-но-е, видите ли.

Над входом в ту пору ещё недавно был витраж.

…………………………………………………………………………………………………

…копошилась увесистая неуклюжина, скрипела, вмятины оставляла, давила. Громоздкие мысли причиняли Вадиму боль. Бидермейеровский шкаф предложил свой хлам вовремя — легче всего старьевщиками становиться именно в смутную минуту. Запахло уже дотаивающими гомеопатическими шариками нафталина, бледная оторопь поползла – кому охота каяться? Лучше снова захлопнуть дверцу, понасильничать, нос отворотить от барахла, в котором прячутся иглы упрёков, иглы без ниток — вдруг войдут в тебя и убьют. Лучше и не заглядывать в те закоулки молодости, где приблатнённая цыганщина была куда ближе и понятней, чем Данте Алигьери, а вспышки необъяснимого бешенства пугали своей частотой и неизлечимостью. Но жениться таким не запрещают, нет такого закона у драконов-Солонов.

Познакомились они, когда Вадим служил в армии. Друг был виноват в спешке, которая помешала дозреть до мысли о семье, стать помужественней, перестать сходить с ума от неполадок в самом себе, полюбить не из-под сексуальной палки, как это в большинстве получается у юношей (тем более с южным акцентом), а, так сказать, по законам взаимодействия миров и человеческих содержаний.

Тогда была зима пушистая, как собачка чау-чау. На ветках полдекабря и почти весь январь держался белый мех. Долгих, почти ирреальных прогулок хотелось по неизбывной белизне. Таковая нашлась рядом с её общежитием, в аллее тополиной и в яблоневом саду, где гулялось бездумно и легко допоздна, пока не нужно было спешить ему, солдату, в казарму.

………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………

…был витраж, были иглы, добытые в вечернем снегу, и гравюры, которые выжигала избыточная юношеская энергия где попало, на чём попало, прерывая важные и пустяковые дела, отменяя могучей волей своей заботы и хлопоты. Было печально и расплывчато, контуры предметов плавились от разных красивостей. Печально было и смешливо, как бывает в душе начинающего взрослого.

Сегодня я уже не умею так провести пальцем по запотевшему стеклу, когда еду в электричке, – полоска восторга получалась какая-то, через неё виды виделись просто необыкновенные и надрывно-элегические. Слава богу, что виделись. Слава богу, что прошло. Сегодня я умею рассмотреть немолоденькую пару с отроком в вязанной английской шапочке (на красном – don’t walk, на зелёном – walk), понять, понять, почему их сын лучше одет, чем они сами, обрадоваться умею, что они в воскресенье так счастливо едут куда-то все вместе, такие редкостные в своём благополучии. А если не только в видимом?..

…………………………………………………………………………………………

В ту пору уже забыли о засилье консервированных крабов, и киевляне ездили смотреть на нынче так поскромневшее зданьице автовокзала. Для многих оно было подлинной цитатой из Рэя Бредбери. Касание к нему было равно причащению будущим. Вадим тоже как-то, прикинувшись автобусным пассажиром, посидел на новых ещё, научно-фантастических креслах, восторгнулся и, посетив кафельное отхожее место, удалился, гордый проинформированностью своей. Мальчишка. Он был даже растроган.

Марина ездила в университет мимо этой цитаты. Несколько раз проводила пальцем по троллейбусному потному окну, чтобы полюбоваться. На фоне обречённых домишек тема будущего звучала оглушительно. Марина, конечно, понятия не имела, что архитектурная музыка эта на полную нонконформистскую мощь явлена была ещё четверть века тому назад идеями "Bauhaus’a".

…Сперва – полоска-след, потом – кружок прозрачности. Рядом с ним торчали иногда вмерзшие троллейбусные билеты, рядом с ним иногда бывали оттиски пятиалтынных. Напоминания о низкопробной материальности, неудачные отвлечения от целеустремлённой юношеской эйфории… Куда там! Такие парусники погибают лишь вместе с морем. С юностью вместе погибают такие корабли.

В кружок проникали неожиданности, уличный хэппенинг. Случайности связывались и метафоры заполняли сознание. Откуда-то бралось, неизвестно ... Бывало, что всё это под внутреннюю музыку становилось "вроде бы стихами". Потом, через годы, выяснялось, что именно — вроде бы. Просто — и интимные сочинские камешки, с которыми приехал однажды домой и как последний фетишист их не выбрасываешь ещё долго-долго, иногда и вообще не выбрасываешь. "Я тоже стихи писала", — скажет Марина в этой же троллейбусной давке, скажет, видя перед собой их пушистую аллею, идя по ней, забыв об этом вечном троллейбусе, нескончаемой езде сквозь время. Палец протирал окно, виднелись гаснущие майские каштаны и тут же — начинающие сиять октябрьские клёны. Прижата была осень к весне, в каком-то геологическом срезе еле виднелась прослойка лета. Сжималось время и сотворялись чёрные дыры. Уже немало было в жизни Марининой такого, что помнить не очень-то хотелось. Всё больше было холодного, несогретого, как бедный крестьянский домишко, старорежимная избенка, где отчиму не нравился хороший девичий аппетит. Мужика бесили большие груди падчерицы.

Уже давно заметила девушка, что она ощущает себя разного роста в зависимости от обстоятельств жизни внешней и внутренней. В те ранние минуты, когда впотьмах касалась её заветных мест как бы ошибшаяся рука, как бы спросонья перепутавшая направление рабочая щупальца крестьянина, в те утренние минуты Марина чувствовала себя обиженной Дюймовочкой. Покушения были краткими и нечастыми, доказательств не было никаких – было бы сказано, что и впрямь случайно всё...

И сейчас в троллейбусе, в этом сутолочном процессе перемещения куда-то, к ней прикасались преднамеренно и случайно. Когда входила, какой-то фроттёр заставил сесть её к нему на колено, якобы помогая ей удержать равновесие.

...Это была та самая – пушистая – зима, всё было в белом, от света фонарей становилось по вечерам колко глазам, такие внезапные мятущиеся иголки способен был находить её взгляд. Все эти выблески снежинок бывали настолько важными для неё, психогенными, что снились по ночам как серьёзные события. В ушко одной из тех молниеносных, но тишайших, игл, вделась тогда наркотическая ниточка общей с Ним судьбы. Невидимым швом стала она скреплять друг с другом раньше рассыпавшиеся на жестковатом ветру неуверенности предсемейные, предматеринские дела.

 

...в троллейбусе, всё же, очень неудобно. Всё же постоянная толкотня. Постоянные сбивания с мысли, какие-то нелепые ассоциации и вкрапления бог знает чьих представлениий-чувств-ощущений-выкрутас. Близко слишком друг к другу разные психики: залетают в чужие миры, срываясь со своих орбит, какие-нибудь там планетки гнева-ужаса-страха-ненависти или элегические туманности лучезарных юных недоумков, и глупостью своей счастливых. Не разберёшься порой, присвоишь неосознанно чей-то электрон и станешь вдруг чёрт-те каким элементом. И никто тебя не определит, и затеряешься ты среди прочих не-открытых.

Вадиму хотя бы временами удавалось выскакивать на какой-нибудь остановке и какое-то мгновение, миг какой-то подружить с Сезанном или там с Анри Руссо, или с Борисовым-Мусатовым. Да и просто походить по твердому, не колеблющемуся. Просто походить даже. Попередвигаться вне замкнутого пространства, свободно попеременять местоположение, поёрзать по пересечённой местности, где захочется, где пожелается... Когда он возвращался в вагон, там светлело. Особенно, если это было в мрачное придекабрье, в междусменье двух творцов — двух резчиков по теплу и по холоду. Вадиму не всегда хотелось возвращаться. Конечно же. Похожий на железнодорожника бородатый Поль Сезанн тянул вдогонку руки, вышёптывал французские сожаления, даже, может быть, ругался по-русски, упрекая Вадима в отвратительной туда-сюдашности. Анри же Руссо презрительно молчал, бредя по нарисованному им же Севрскому мосту к таким точно тополям, как те, среди которых они с Мариной в ту пушистую зиму были так благополучны, так взаимны.

 

Рядом закашливался пожилой ханыжистый мужчина.

— Оссукареброполоманноеаж-плакать-хочется... — сипело в Маринино ухо, витало в сознании неразборчивым звукосочетанием и саморасшифровывалось. Пахло перегаром. Мужчина кашлял и приседал от боли.

Фроттёр находился чуть впереди. Он напрягал ноздри, чтобы лицо казалось интеллигентней, глядел из-под руки, которой держался, поглядывал на предмет внезапной страсти, рассматривая одновременно видеофильм (по мотивам недавних коленных впечатлений на ступеньках троллейбуса).

 

...старинный самолет над Севрским мостом бесшумен в своем парении сквозь вкусы и моды. Молча пробивается. Сквозь события – вестью о чистом, настоящем. Это – сейчас... А тогда было тоже не хуже внутри этой картины ("Вид Севрского моста и берегов Кламара, Сен-Клу и Бельвю", 1908). Просто Вадим тогда ещё болен был примитивным комсомольским здоровьем. Слепотой от этого здоровья, непониманием и неинтересом к недетективным отступлениям от современности ("Ещё там Эдгар По — куда ни шло..."). В чёрном списке числился Данте Алигьери и Гомер, Овидий и Вергилий, которых тогда ещё можно было достать. Но — не доставал их юный студент, бежал к уличной раскладке за разными "Кентаврами", не понимая, что все они вторичны.

Откуда ему было понимать?

Откуда?

Далеко не всегда хотелось Вадиму возвращаться в троллейбус. Похожий на железнодорожника, бородатый Поль Сезанн тянул вдогонку руки, вышёптывал французские сожаления, даже, может быть, ругался по-русски, упрекая Вадима... Но беглец всегда настигаем, если убегает из одной жизненной плоскости в другую. Чего проще? — "Ты что, оглох? Я тебе уже трижды говорю одно и то же!". Чего проще — воззвать к отцовскости, попрекнуть в "не тех занятиях". Чего проще?

Это был, вероятно, тот самый случай, когда совесть, счастливо подвизающаяся в качестве кучера на козлах кареты внутренней жизни, гнала экипаж не в наилучшую сторону, почти в тупик. В такое время, наверно, у многих случаются аварии. Однажды насмерть перепуганные лошадки уже никогда не способны больше взъяриться-помчаться, уже никогда не выходят из одури от ушиба, от столкновения с основательным забором, от ломки костей, наконец. Никогда уже не скачут свежей рысью, добывая хоть мгновенное удовлетворение седоку. Вадим тогда не понимал, что это высоконравственное кучерство совести и стремление к совершенствованию могут находиться на разных этажах, между которыми — никакого сообщения, никаких лифтов-лестниц.

И его ещё спрашивали, почему он иногда злится!

И его ещё упрекали умудрённые, что он вспыльчив да невыдержан, что он счастливым быть не старается как бы, что жена у него красивая, а он не видит этого, что ли... И обвиняли, обвиняли в разных словесах не к месту, в разных жестах наотмашь, в бледности озлобленной да остервенении непостижимом.

А его нужно было бы упрекнуть в безгрешности, да приговорить к греху.

К великолепному эгоизму.
К постижению сил своих.
К уходу в себя для неотложной работы.
К бегству на иной этаж. Приговорить к себе.

С какой целью? — А чтобы быть для других, быть по-настоящему, как следует, как ему природой дано, как наилучше, как человека достойно.

 

...раскачивался троллейбус, раскачивались люди и пара перевязанных веревками ёлок, раскачивался фроттёр и елозилась Маринина книжка. Что-то назревало, предчувствовалось, уже где-то было готово, но ещё не продемонстрировалось, не произошло в салоне, где нужно “держаться за поручень, чтобы не упасть”. За окном устаревало здание автовокзала. В магазинах менялись перебои – дефицитом становилась мука вместо мыла и зубных щеток.

 

— Оссукареброполоманное...

 

Постоянные сбивания с мысли. Какие-то нелепые ассоциации и вкрапления бог знает чьих представлений-чувств-ощущений-выкрутас. Современный темп, — у всякого времени — свой. Современная гонка, внешние перемещения, неосмысленная перемена мест (охота ли?!..).

— Она работает в Останкино. Семьдесят пять километров — на работу, семьдесят пять – обратно.

Кому какое дело, что у кого-то к кому-то аллергия и кому-то с кем-то близко даже находиться нельзя — сыпь появляется на животе и на спине? Кому какое... Е-е-едут, душеньки. Рядышком. Дышат друг дружке за шиворот. К поту принюхиваются. Воспаляются.

 

То, что должно было произойти, — уже витало, уже где-то было близко, готовенькое. Марина чувствовала, что приближается, подъезжает, что скоро быть неотвратимо случаю, быть попытке. В ней готовилось покушение на рутину. На езду. На безвыходность. Готовилось нападение на вектор, на маршрут, по которому продвигались события. "Следующая остановка – Саксаганского...". Выходят же другие. Переходят в другие стены, не такие тряские. Находят квартиры с удобствами, с ванной, а то и с французской роскошью ("друг познается в биде – bidet"). В леса ездят, на лыжах катаются с гор в каком-нибудь Шрунсе австрийском.

Её кружок в окне постепенно терял прозрачность, обливался молоком, вбирал в себя туман. Скрывалась уличная жизнь. Как-то ближе становились все эти – в салоне. И этот самый, который для неё аллерген, этот самый, от коего сыпь по плоти и геенна блазнится по ночам. И даже фроттёр вроде старого знакомого с прощёнными недостатками ("У кого их нет?.."), вроде особенного члена коллектива — всем всё известно, все всё знают, но работник хороший, на стороне пусть себе занимается чем хочет, не уголовщина же — болезнь, скорее... И этот, с поломанным ребром, кашляющий в затылок удручённой бабушке.

Нужно было поднять руку, приложить, прижать тёплый палец к стеклу, потом поводить, покружить им, пока не реставрируется прозрачность, пока объектив не просветлится и улица не станет снова доступной. Кончик пальца побелеет, замёрзнет, овал из инея даже не сразу начнёт таять... Зато наладится связь, зато выход наметится из этой навязчивой подневольной семейственности. Этакое братство попутчиков…

1979-1980
Беличи (под Киевом, в районе Ирпеня)